"Давайте же взглянем правде в глаза: мы утратили власть – или почти утратили. Мы тащим все, что только можем, мы паразитируем на людях, и тем живы; мы пляшем голыми, мы отдаемся за деньги, мы слишком много пьем; мы сливаем по тихому бензин, мы воруем и обманываем, мы ютимся в трещинках на дальних закраинах общества. Старые боги – в этой новой безбожной стране".

"Ему пришло в голову, что его симпатии склоняются на сторону Среды, мистера Нанси и всей этой компании, а не на сторону их противников по одной простой и незатейливой причине: пусть они грязь и дешевка, и жрачка у них дерьмовая на вкус, но они по крайней мере не говорят штампами.
А торговому центру он в любом случае предпочтет аттракцион у обочины, даже самый дешевый, жалкий и мошеннический".

"Жила была девочка, и дядя ее продал, писал мистер Ибис совершенным каллиграфическим почерком.
Такова суть, остальное – детали.
Есть истории, которые, если мы откроем им свое сердце, ранят слишком глубоко. Смотрите: вот добрый человек, добрый по собственным меркам и по меркам своих друзей, он верен жене, он обожает и окружает заботой своих маленьких детей, он любит свою землю, он скрупулезно, по мере возможностей и сил делает свою работу. Так умело, так расторопно и добродушно он изничтожает евреев: он ценит музыку, которая играет на заднем плане, чтобы их утешить; советует евреям не забывать идентификационные номерки, когда они идут в душевые, – столько людей, говорит он им, забывают свои номерки и по выходе из душевой надевают чужую одежду. Это евреев успокаивает. Значит, и после душевых будет жизнь, убеждают они себя. Наш человек командует нарядом, который относит тела в печи; если он и испытывает угрызения совести, то лишь потому, что позволяет себе расчувствоваться, когда паразитов травят газом. Он понимает, что будь он по-настоящему хорошим человеком, он только радовался бы, зная, что земля очищается от заразы.
Жила была девочка, и дядя ее продал. Казалось бы, так просто.
«Ни один человек не остров», – провозгласил Донн, но ошибся. Не будь мы острова, мы бы потерялись, утонули в чужом горе. Мы изолированы (будто каждый на своем острове) от чужих трагедий в силу своей островной природы и в силу повторяемости канвы и сути историй. Костяк их не меняется: человек родился, жил, а потом по той или иной причине умер. Вот и все. Подробности можете добавить из пережитого вами. История неоригинальная, как любая другая, уникальная, как любая жизнь. Жизни – что снежинки: складываются в орнамент, какой мы уже видели прежде. Они столь же похожи друг на друга, как горошины в стручке (вы когда-нибудь видели горошины в стручке? Я хочу сказать, когда-нибудь внимательно на них смотрели? Если присмотритесь, вам потом ни за что не спутать одну с Другой), и все равно уникальны.
Не видя личностей, мы видим лишь цифры: тысячи умерших, сотни тысяч умерших, «число жертв может достичь миллиона». Прибавьте к статистическим данным мысли и чувства отдельных личностей, и они обратятся в людей.
Впрочем, и это тоже ложь, ибо страдают столько людей, что сам размах чисел отупляет. Смотри, видишь раздутый живот ребенка, его скелетные ручки и мух, ползающих в уголках глаз? Лучше тебе станет, если ты узнаешь его имя, его возраст, его мечты, его страхи? Если увидишь его изнутри? А если тебе все же станет лучше, то разве мы не ущемим этим его сестру, что лежит подле него в обжигающей пыли, – искаженная и вздутая карикатура на человеческое дитя? Положим, мы станем сострадать им. Но что в них такого? Почему они важнее тысячи других детей, которых опалил тот же голод, тысячи прочих юных жизней, которые вскоре станут пищей для мириадов извивающихся мушиных детей?
Мы возводим стены вокруг этих мгновений страдания, чтобы они не смогли ранить нас, и остаемся на своих островах. А сами эти мгновения покрываются гладким, переливчатым слоем, чтобы потом соскользнуть, будто жемчужины, из наших душ, не причиняя настоящей боли.
Литература позволяет нам проникнуть в сознание других людей, кажущееся нам иными мирами, и поглядеть на мир их глазами. А потом – в книге – мы останавливаемся прежде, чем умереть, или мы умираем чужой смертью, а в мире за пределами романа переворачиваем страницу или закрываем книгу. Мы возвращаемся к своей жизни. Жизни, которая походит на все другие и ни на одну из них не похожа.
А истина, в сущности, проста: жила была девочка, и дядя ее продал".

"- Я люблю тебя, - бесстрастно сказала она. - Ты мой бобик. Просто когда ты мертвый, все видится яснее. Будто больше никого нет. Понимаешь? Будто ты одна большая сплошная человекообразная прореха в мироздании. - Она нахмурилась. - Даже когда мы были вместе. Мне нравилось быть с тобой. Ты меня обожал, ты бы сделал для меня все что угодно. Но иногда я входила в комнату, и мне казалось, что там никого нет. Я включала свет или, наоборот, выключала, и понимала, что ты тут, сидишь себе в кресле, не читаешь, не смотришь телевизор, вообще ничего не делаешь.
Тут она его обняла, словно желая смягчить резкость сказанных слов, и продолжила:
- Самое лучшее в Робби было то, что он хоть кем-то был. Иногда он был кретином, мог выставить себя на посмешище, а еще ему нравилось, чтобы вокруг были зеркала, когда мы занимались любовью, и он смотрел, как он меня трахает, но при этом он был живой, бобик. Он чего-то хотел. Он заполнял собой пространство".

"Они пытались удержать солдат на расстоянии, но те тоже начали стрелять и убили обоих. Так что про тюрьму в песне неправда, это все просто поэзия. Если бы в жизни всегда бывало так, как в песнях поется. Поэзия — это совсем не то, что люди называют правдой. В стихах для правды места не хватает".

"Самый лучший способ описать историю — это рассказать ее еще раз. Понимаете? Описать историю так, чтобы ты сам ее понял или чтобы поняли другие, можно только пересказав ее заново. Пусть это греза, но только так можно восстановить равновесие. Чем подробнее карта, тем больше она похожа на реальную местность. А самая подробная из всех возможных карт — это и есть сама местность, и в этом отношении она предельно точна и абсолютно бессмысленна. История — это карта, которая и есть сама местность. И забывать об этом не следует ни в коем случае".

"В память Тени непрошенными гостями заглянули дети, много, больше сотни, и стали смотреть на него, все сразу, белесыми, как кость, глазами, и волосы, похожие на водоросли, медленно шевелились у них на головах. И в глазах у них он прочитал - упрек.
Он знал, что предает их. Но другого выхода придумать был не в состоянии.
Тень сказал:
- Я не могу вас убить. Вы спасли мне жизнь.
И покачал головой. Он чувствовал себя сейчас полным дерьмом во всех смыслах этого слова, которые только можно придумать. Он больше не был героем, и никаким детективом здесь больше тоже не пахло - нет, он всего-навсего очередная продажная тварь, жалкая и ничтожная, которая грозит пальчиком куда-то в темноту, прежде чем повернуться к этой темноте спиной.
- Хочешь, открою тебе одну тайну? - спросил Хинцельманн.
- Конечно, - автоматически ответил Тень. На душе у него лежал большой холодный камень. Со всеми этими тайнами давно пора заканчивать.
- Тогда смотри.
Там, где только что стоял Хинцельманн, Тень увидел маленького мальчика, лет пяти, не больше. Длинные темно-каштановые волосы. И - совершенно голый, если не считать потертого кожаного ремешка на шее. Он был пробит насквозь двумя клинками - один пронзил ему грудь, другой вошел в плечо, над ключицей, а кончиком вышел из-под последнего ребра. Из ран безостановочно текла кровь и сбегала по телу мальчика на пол, мигом образовав у него под ногами темно-красную лужу. Клинки выглядели древними неимоверно.
Мальчик смотрел на Тень глазами, в которых, кроме боли, не было вообще ничего.
И Тень подумал про себя: ну конечно же. Этот способ наделить племя собственным богом ничуть не лучше и не хуже других. Ему уже ничего не нужно было рассказывать. Он и так все знал.
Берем ребенка и воспитываем его в полной темноте, так, чтобы за всю свою жизнь он никого не видел, ни до кого не дотрагивался, и год за годом кормим его только самой лучшей пищей, которую другие дети в деревне видят разве что по праздникам, а потом, пять зим спустя, когда наступает самая длинная ночь, выводим перепуганного мальчика из хижины на площадь, вокруг которой горят костры, и протыкаем его лезвием стальным и лезвием бронзовым. Потом коптим его маленькое тело на тихом жару, на древесном угле, пока оно не высохнет надлежащим образом, заворачиваем в меха и носим с собой со стоянки на стоянку, в самой гуще великого Черного леса, принося ему в жертву животных и детей и превратив его в символ счастья для всего племени. А когда со временем мумия рассыплется на части, мы соберем хрупкие кости в ларец, и ларцу этому станем поклоняться; пока однажды эти кости не окажутся рассыпаны по земле и забыты, а племена, которые почитали бога-ребенка, не канут в вечность; а сам этот бог-ребенок, символ счастья своей деревни, останется в памяти людской разве что в качестве периферийной какой-нибудь фигуры, вроде призрака или домового: в качестве кобольда".


@темы: книги